«Вкус и запах моей войны…»

 

Выход книги Александра Банникова «Афганская ночь» – благое событие, и я уверен, что именно благими намерениями руководствовались все, кто принимал участие в ее производстве. Читатель, конечно же, должен благодарить издателей за появление книги. Совершенно искренне присоединяюсь. Но все же хочу заметить, как противоречивы порой бывают отношения творчества ушедшего автора и обработки этого творчества добровольными душеприказчиками.

К сожалению, позиция составителей посмертных книг вовсе не обязательно конгруэнтна возможной позиции автора – и я не уверен, что он обязательно одобрил бы тот строй его осиротевших произведений, который выстроил другой командир.

Вот и в книге «Афганская ночь» я вижу достаточно тенденциозную выборку банниковской прозы и поэзии, долженствующую доказать читателю, что Банников был сломан этой войной, – и потому так тяжело его творчество, и потому, в конце концов, он так рано ушел из этой жизни. Как предисловие, так и последующие отзывы, конвоируют меня к мысли о разнополярности мотивов настоящего творчества и последующего плача о сломанной судьбе автора. Думаю, что книга «Афганская ночь» – именно тот случай, когда из кусков авторского материала сшит костюм не по истинным меркам, а по моде перестроечных времен, которым вот уже скоро два десятка лет.

 

Поэзия Банникова – уже событие в русской поэзии, и мне вовсе не кажется, что корни ее уходят в афганскую землю, а крона упирается в афганское небо. Не думаю, что Банников-поэт родом из войны.

Я попал в Афганистан – именно в те места, где был Александр Банников – спустя два месяца после его выхода в Союз, и могу очень наглядно представить себе то, о чем говорил он в своем «афганском» цикле. И пусть наш с ним афганский опыт разнится как небо и земля (в прямом смысле, поскольку главные маршруты моей войны пролегали в небе, его – на земле) – я все же могу сказать, что стихи Банникова о его войне – они и о моей войне тоже. А стихи более честны, чем проза, даже если эта проза – дневниковые записи.

Добавлю, что сразу после выхода из Афганистана я написал повесть, которая, слава Богу, не была опубликована – иначе сейчас мне было бы стыдно за ту первую свою реакцию на случившееся. Только спустя годы я начал понимать, что означала в моей жизни моя война. Думаю, и Банников сейчас посмотрел бы на свое раннее послевоенное творчество несколько иначе, чем это сделали составители книги.

 

По существу, он писал один большой текст – поэму о себе и вращающемся вокруг мире. Сегодня мы имеем все, что успел сказать поэт – или то, что было ему определено сказать. Перед нами – золотой шлих, который остается в лотке Великого Старателя, после того, как песок жизни утек в Лету. Сравнение не случайно – во-первых, шлих состоит не только из золота, он включает в себя и другие тяжелые, не обязательно драгоценные крупицы; во-вторых, поэтический текст Банникова так же первороден и тускл, так же тяжел и плотен. Он – совсем не то, что интуитивно понимается под словом «поэзия» – ни света, ни воздуха, ни соловьев, ни светлой печали. Процесс поэтического коллапса зашел слишком далеко, давление неотвратимо растет, и поэзия на глазах превращается в «проэзию», где «р» появляется как элемент начавшейся кристаллизации.

Непрозрачность мешает, но и помогает – весь массив банниковской поэзии, будучи освещен, отбрасывает четкую тень, силуэт которой узнаваем. Исследователю не стоит хвалиться тем, что уличил – автор и не скрывал, к кому тяготеет, и от кого отталкивается. Есть легкая ирония в том, что составители литальманаха «Голоса вещей» назвали свое детище именем одного из банниковских стихотворений – знай они заранее, что это «Голоса вещей» выросло из «голос вещ» Бродского, то (а оба относились к Иосифу Александровичу с нескрываемой неприязнью) нарекли бы свой альманах по-другому.

Сравнительный анализ поэзий Банникова и Бродского – тема отдельного исследования. Мы же возьмем из этого потенциального труда лишь кусочек, относящийся к нашему разговору – стихотворную перекличку о войне в Афганистане.

Банников испытал войну и себя в ней – и вышел из нее уже учителем Бродского, который на войне не был. Из-за досадной необратимости времени учитель так и не успел рассказать ученику правду, уберечь того от позора.

Либерал, книжный мальчик, живший, по его собственному признанию «в чужих воспоминаньях греясь», Бродский, видимо, желая обновить свой диссидентский имидж, высказался и на эту, абсолютно неведомую ему тему. «Знакомый с кровью понаслышке или по ломке целок», он произвел «Стихи о зимней кампании 1980 года» – на ввод советских войск в Афганистан – стихи, ставшие нижней мертвой точкой его творчества.

 

…Слава тем, кто не поднимая взора

шли в абортарий в шестидесятых,

спасая отечество от позора!

 

 – взвизгнул американский профессор русской словесности, сделав этим взвизгом очередной вклад в неотвратимо грядущую «нобелевку».

Не знаю, как он представлял себе «заунывное пение славянина вечером в Азии» – но вот для сравнения строки Банникова, который не стал в тех наших 60-х жертвой аборта, прописанного целой стране добрым поэтом-гинекологом:

 

Нет от друга вестей… А когда Кандагар

От свинца стал тяжелым, как семь Кандагаров –

Он вернулся. К лицу приросла, как загар,

Неподвижная маска героя. Огарком

Тлели губы его – продолжался закал.

Сквозь пустые глазницы видны были горы,

И над ними стоял семидневный закат,

Тени птиц заползали в змеиные норы…

 

Эти строки Александра Банникова (можете спорить, но для меня сей факт неопровержим) конечно же, перевешивают длинное, под стать названию, стихотворение Бродского, слепленное из пуха и перьев ощипанной им чужой жизни. И вообще, они перевешивают многое – потому что показывают превращение военного ужаса в культурное явление, потому что в них – не стенание и сопли, которые так хотят видеть многие, но выведение человеческого микромира на макроуровень – вровень с космосом и Богом, тем самым Богом, который и послал этого человека на войну с Войной.

 

В стихотворении с показательным названием «Истребление боли» он рассказывает историю своей борьбы:

 

И тогда я решил – сам Бог – чтоб себя переделать,

первым делом боль истреблю и найду ей ровню.

……………………………………………………………

Согласился пойти на войну (выделено мною – И. Ф.) (…)

Не сломали хребет мне, но стал я внутри горбатым.

Выжил я, и страдание выжило – и быть ему долго…

 

Здесь ответ самого Банникова тем, кто считает, что именно война стала источником той боли, которой напоено все его творчество. Война лишь укрепила эту боль, обострила ее – как укрепляет и обостряет любую доминанту человеческой личности – будь это любовь к жизни или пожизненная меланхолия, мудрая созерцательность или тяга к убийству. Банников и пошел на войну, чтобы найти «ровню своей боли» – и видимо нашел, потому что из всех человеческих деяний на уровне чувств безразмерна только война – как вместилище и радости и страданий.

 

Война, если ты ее пережил – а значит, победил! – становится родной, как прирученный тобою зверь, и ты всегда будешь возвращаться к ней, в нее – во сне ли, в памяти…

 

Я возвращаюсь всегда. Я понял:

память – родная сестра волны.

Против себя и любимых помню

запах и вкус моей войны…

 

Против себя – значит, против своей осознанной и социумом обусловленной морали, против всех этих привычных переживаний – «зачем, за что, и кому это нужно?» Вдруг, однажды среди ночи ты проснешься от того, что снова был там, ощутишь на зубах пронесенный контрабандой из сна песок, почувствуешь запах раскаленного пулемета – и поймешь, что главная твоя жизнь осталась там, в этом проклятом, как тебе казалось тогда, времени. В совершенно особом времени, набитом жизнью под завязку, наполненном дионисийским хаосом в противовес аполлонической ясности прошлого и сомнительного в своей перспективе будущего – сомнительного потому, что это будущее ежедневно балансировало на грани исчезновения. Особенность любой войны – сизифов труд ее участника, под вечер закатывающего камень своей надежды на жизнь в сон (там день не клонится к вечеру – взбирается!), чтобы ранним утром начать все сначала – и так день за днем, пока не появится ощущение привычно-апатичной неуязвимости. И это – уже почти победа человека над Войной, над ежедневным страхом смерти.

Но, чем ближе к замене, тем страшнее становится жить и воевать, и все кругом превращается в приметы близкой гибели – и невозможно существовать в настоящем – лучше уж назад, в ставшую родной нескончаемую, как ты, войну – или рывком вперед, в мирную жизнь.

А в этой мирной жизни возвращенец заскучает уже на второй день своего нового старого существования. И начнет возвращать свою войну, как умеет – прозой или стихами, пытаясь воссоздать то непередаваемое ощущение жизни под дамокловым мечом войны. Но легче передать ужас, чем радость, потому что радость была промежуточной, короткой, и ее старались так густо намазать на крошечный кусочек времени, что потом, из скучного мирного бытия она казалась необычайно – наркотически! – острой… А воспоминания о ней становятся особенно щемящими, ведущими к тоске…

…Банников так и останется для меня Титаником – громадой, лежащей в темных поэтических глубинах. Корабль этот затонул вовсе не от столкновения с айсбергом войны, но от перегруженности собой. Не война была его демоном, а Тот, кто ответственен за страдание вообще – и он искал его. Когда же вместо ответственной персоны обнаружил ее чеширскую ипостась, существующую всегда и везде «улыбкою ни для кого, усмешкою ни над кем» – вот тогда он позволил себе умереть.

Игорь Фролов.

 

НА ГЛАВНУЮ



Hosted by uCoz